— Написать первую книгу, причем большой роман, в том возрасте, когда выходят на пенсию и если что и начинают писать впервые, то мемуары, — ход неординарный. Как у вас возникло решение о романе «Первый понедельник апреля»?
— Решение возникло, когда довольно большая часть была уже написана. Началось именно с воспоминаний. У меня была прекрасная память, она меня всегда очень выручала, например, когда надо было освоить новый язык. Или вести экскурсии. И вдруг я осознал, что не помню некоторых важных вещей — о семье, о родителях, о бабушках и дедушках, о друзьях. И захотелось записать хотя бы то, что помню, пока еще не все забыл. Удивительно, правда — прийти на кладбище в Тбилиси, где похоронены мама, бабушки, один из дедов, и с трудом вспоминать, где находятся могилы, к которым прежде мог пройти с закрытыми глазами? Кстати, там же, на кладбище, вспомнилась одна смешная история про бабушкины презервативы, и захотелось ее записать. Потом она вошла в роман.
— Но далеко не все «записи для себя» становятся книгами…
— Свои записи я все-таки показывал самым близким людям. И одна моя замечательная приятельница, журналист и редактор, ознакомившись с очередным «мемуаром», безапелляционно заявила: надо делать из этого роман. Я растерялся: у романа должно быть начало, развитие сюжета, финал, а тут — фрагменты жизни, которая, между прочим, еще не закончилась. Но идея запала в душу. Я продолжал записывать то, что помнил, и параллельно создавал другую версию тех же событий: а что было бы, если бы я пошел не направо, а налево? Вот примерно так все и получилось. Тем более что я действительно вышел на пенсию, и свободного времени стало много.
— Название отсылает к началу «Трех мушкетеров», и весь ваш роман проникнут этой книгой. «Дюмапомешательством» называет это главный герой. Что для вас самого означает роман Дюма, явно знаковый для вашего героя Саны Брацлавского?
— «Дюмапомешательство», «горе от Дюма» — это то, что я слышал всю жизнь. Все вокруг считали, что «Преступление и наказание», «Анна Каренина» — это серьезная литература, а «Три мушкетера» — чтение для умственно отсталых детей. Пожалуй, единственным, кто так не считал в моем ближайшем окружении, был отец. Он тоже очень любил эту книгу. Это у меня наследственное. Я был неудобным ребенком: аргумент «так надо, потому что все так делают» меня никогда не убеждал. Плыть против течения не боялся, причем не назло (хотя иногда и назло тоже), а потому что в чем-то был уверен и был готов свои взгляды отстаивать. Это очень раздражало воспитательниц в детском саду и учителей в школе. И пугало родителей: я ведь мог ляпнуть что-нибудь, по советским меркам, вполне подсудное. А Дюма… Когда обосновался во Франции, я, естественно, вступил в Общество друзей Александра Дюма. И был единственным его членом, который в 2002 году голосовал против перенесения останков Дюма в Пантеон по случаю его двухсотлетия. Потому что в день его рождения 24 июля привык ездить к нему на кладбище в Виллер-Котре и знал, что в такое безличное и безликое место, как Пантеон, я к нему не приду.
— Но ваше мнение не прошло.
— Не прошло: я был один против всех. Но церемония переноса останков Дюма в Пантеон была великолепной. Инициатором стал замечательный историк, академик Ален Деко, большой любитель и почитатель Дюма и президент нашего Общества друзей. Когда гроб был установлен на подмостках перед Пантеоном, Ален Деко произнес такие слова: «Александр! Наконец-то ты здесь и сейчас займешь место рядом с твоим другом Виктором Гюго! — После чего картинно повернулся к толпе зрителей и сказал: — Не удивляйтесь, что я с ним на „ты“: можно ли обращаться на „вы“ к лучшему другу детства и всей жизни?» Я мог бы сказать то же самое. Дюма был и остался лучшим другом детства и всей жизни. Он для меня не просто любимый писатель. Он мой собеседник, очень близкий человек, умный, добрый, ироничный. И верный: за всю жизнь ни одного разочарования! В этом у нас с Саной Брацлавским полное совпадение.
— Книги возникают в жизни вашего героя постоянно: он их не только читает, но думает о них, соотносит свою жизнь с их персонажами. Но произведений русской литературы, даже классической, не говоря уже о современной, среди них нет. Это кажется особенно странным потому, что Сана по первой и неслучайной своей профессии — переводчик художественной литературы на русский язык. Почему же русская литература не составляет основу его жизни?
— Один из эпиграфов к роману — из баллады Высоцкого о «книжных детях», которые жили «средь оплывших свечей и вечерних молитв». Мой персонаж, и тут мы с ним тоже близнецы-братья, из этих самых книжных детей: он познает жизнь по книгам. Для него Атос, Портос, Арамис и д’Артаньян, Оцеола, Натти Бумпо, капитан Блад и Румата Эсторский гораздо реальнее, чем родственники, одноклассники, дети, с которыми он играет во дворе, и вообще все, кто его окружает на самом деле. Но действительно, русская литература не занимает особого места в его мире. Может быть, потому что в русской литературе не в кого играть. В Андрея Болконского? В Пьера Безухова? Петруша Гринев тоже прекрасный человек, ему можно сопереживать, но играть в него? Для Саны это важно. Да и для меня тоже. С русской литературой у меня не сложилось.
— Почему?
— Потому что мне были совершенно безразличны переживания Наташи Ростовой перед первым балом, рассуждения князя Андрея под вековым дубом или идея студента-недоучки сходить с одним топором на старушку тридцати девяти лет, чтобы выяснить, тварь он дрожащая или право имеет… У Дюма все было ближе и понятнее. И персонажи куда обаятельнее, и стиль получше. Наверное, дело не столько в литературе: в конце концов, литература отображает жизнь. А русская жизнь, какой я видел ее в литературе, мне никогда не нравилась. Да и в реальности тоже. Чехов — прекрасный писатель, но описываемая им жизнь, его персонажи никакого сочувствия, никакой симпатии у меня не вызывают. Я родился и вырос в Тбилиси. После школы поехал учиться в Москву — и был поражен тамошней всеобщей грубостью и взаимной неприязнью. Не то чтобы в Тбилиси все были очень вежливые и доброжелательные, но… В Тбилиси отношения между людьми были теплее, человечнее, и многие неприятные ситуации сглаживал и скрашивал юмор. В Москве царили грубость и мрачность. Нет, дома у друзей все было чудесно, но стоило выйти на улицу, пойти в магазин, спуститься в метро, сесть в троллейбус — и тотчас возникало ощущение, что все здесь друг друга ненавидят, все друг другу мешают, все готовы друг друга в лучшем случае обругать. Свое восприятие — и неприятие — российской жизни я сумел сформулировать гораздо позже, после грузинской войны 2008 года, уже давно обосновавшись во Франции. Но я изначально чувствовал, что эта жизнь — не моя, я там неуместен, я там чужой. Кроме того, в русской литературе меня то и дело оскорбляли: там мало кто не прошелся уничижительно по «жидам». А в «Тарасе Бульбе» вообще имеется единственное известное мне описание еврейского погрома, где автор явно любуется погромщиками и презирает тех, кого громят. Там же, кстати, имеются совершенно бредовые речи Тараса о русском патриотизме, настолько нелепые, что не так давно я даже усомнился: а не стеб ли это? Ведь не может же быть, чтобы Гоголь такое написал всерьез? «Может, солдатик, может!» При этом я очень высоко ценю Гоголя как писателя. И очень люблю русскую поэзию — вероятно, потому что пробирать до мурашек по спине могут стихи только на родном языке, а родной язык мой русский, поэтому я и стал переводчиком на русский.
— А все ли профессии и занятия вашего героя — переводчик грузинской литературы, автор синхронного текста для дубляжа фильмов, парижский экскурсовод, водитель амбуланса — соответствуют таковым в вашей собственной жизни? Какое из них вы считаете для себя главным?
— Профессии соответствуют. Причем все они возникали довольно случайно, но каждый раз вполне мне подходили. Переводчиком с грузинского я стал потому, что очень хотел учиться в Литературном институте, а там как раз набрали группу переводчиков с грузинского — каждый год набирали две национальные группы. У меня в этой группе оказалась подруга детства, я хорошо знал руководительницу группы — мама поручила меня ее заботам, когда я уехал учиться в Москву, в совсем другой институт. Перевестись в Литинститут оказалось возможным только благодаря связям и авторитету моего деда — известного тбилисского издателя. Ну, и пришлось переводить, а для этого — основательно подучить грузинский язык, который я тогда знал довольно плохо. А когда стал переводить, оказалось, что мне это очень нравится и вдобавок неплохо получается. И учительница была замечательная — Анаида Николаевна Беставашвили. Перевод сродни актерству: надо «сыграть» текст на другом языке так, чтобы вызвать у зрителя (читателя) те же эмоции, какие возникают у читателя оригинала.
Потом, благодаря случайной встрече в аэропорту, я узнал о существовании профессии, которая называется «укладка текста». Это уже не просто перевод диалогов фильма: надо придумать такую реплику, чтобы она не только передавала смысл оригинала, но еще и укладывалась в артикуляцию французского, грузинского, болгарского или американского актера, который произносит ее на своем языке. Обычно зритель в зале или перед экраном телевизора не задается вопросом, как это получается, что, например, Отар Мегвинетухуцеси, Дастин Хоффман или Жан-Поль Бельмондо говорят по-русски. Эта профессия мне тоже ужасно понравилась.
Ну, а потом — одна эмиграция, вторая. Перевод грузинской прозы на русский, да и русский дубляж фильмов в других странах не требовались — кто бы мог подумать! Хотя в Израиле произошло чудо, и пришлось делать русский дубляж. А во Франции я совершенно естественным образом стал экскурсоводом, и тоже оказался на своем месте. Кстати, благодаря Дюма: он вызвал такой интерес к французской истории, что я ее знал довольно неплохо — конечно, не только по его романам! — и в сочетании с подвешенным языком и толпами русских туристов, которые хлынули во Францию в 90-е, я оказался при деле и с удовольствием кормился экскурсиями более двадцати лет. Когда же волна русских туристов схлынула из-за хамской аннексии Крыма и примененных к России санкций, пришлось искать другую работу, и я пошел на курсы «амбулансьеров», стал водить амбуланс и занимался этим до выхода на пенсию.
Какую из них считаю главной… Вообще-то — все. Каждая из них была частью пути к себе, к постижению смысла собственного существования. Без любой из них, как я сейчас понимаю, мой путь был бы лишен чего-то важного.
— То есть все места, в которых проходит жизнь Саны Брацлавского — Тбилиси, Москва, Тель-Авив, Париж, — тоже ваши?
— Да. На обложке книги я попросил изобразить три знаковых для моего персонажа и для меня места: голубые балконы Тбилиси, Купол Скалы, или мечеть Омара на Храмовой горе в Иерусалиме и самый узнаваемый символ Франции — Эйфелеву башню. При том, что ни голубые балконы моего родного города, ни тем более мечеть, ни даже Эйфелева башня для меня не связаны с чем-то личным и важным. Но мне было нужно, чтобы узнавались Тбилиси, Иерусалим и Париж — главные «этапы большого пути», как пелось в советской песне. Москва тоже была для меня очень важна, но здесь надо было выбрать самое главное. Говорят, начинающие авторы пишут о том, что хорошо знают. Поэтому роман получился во многом автобиографическим. Хотя, разумеется, не во всем.
— Так что в нем совпадает с биографией автора?
— Окончив школу в Тбилиси, я, как и Сана, уехал Москву. Не столько потому, что хотел учиться именно в Москве, сколько из желания начать самостоятельную жизнь вне семейного круга. После учебы была служба в армии, женитьба — недолгая — в Тбилиси, потом вторая — уже в Москве и надолго. Хотя тоже не навсегда. По времени это совпало с горбачевской Перестройкой, которая началась с того, о чем я и мои друзья мечтали: с отмены цензуры. Именно Перестройка разрушила иллюзию, будто все мерзости советской жизни держались на навязанной коммунистической идеологии, кагэбэшном терроре и систематическом сокрытии правды от населения. Я действительно так думал, как и многие люди моего круга общения. И вот тут, когда было опубликовано все, что прежде было запрещено, когда правда о реальной истории страны и ее руководителях полилась поистине из каждого утюга, оказалось, что все совсем не так. Что большинство населения эту правду и так прекрасно знало и было вполне довольно положением вещей. Что лозунг, над которым мы с друзьями привыкли подшучивать, — «Народ и партия едины!» — на самом деле вполне соответствовал действительности. Стало ясно, что народ по-прежнему любит Сталина. И наоборот: те, кто не любит усатого упыря и созданную им систему, являются врагами народа в самом прямом смысле этого словосочетания и без всяких кавычек. Жить среди народа, которому ты враг, не хотелось. Изменить его не представлялось возможным. Оставалось сменить страну. Это было нелегко: мои профессии — и перевод, и дубляж — были накрепко привязаны к русскому языку: где еще я мог бы этим заниматься? Но оставаться совсем не хотелось. Куда ехать? Я мечтал о Франции. Но как туда попасть? Как там зацепиться? Для меня, еврея по рождению, самым простым оказалось уехать в Израиль — на «историческую родину». Там я довольно быстро освоился, выучил язык, нашел работу, но не почувствовал себя дома. И тогда в результате невероятного стечения обстоятельств удалось осуществить французскую мечту, о чем я впоследствии ни разу не пожалел.
— В каждый из периодов жизни вашему Сане встречаются люди, которых можно назвать выдающимися и даже великими. И в автобиографичности некоторых таких встреч не приходится сомневаться. В тбилисской жизни героя таким человеком был Чабуа Амирэджиби. Каким он помнится вам?
— Здесь следует уточнить, что Сане, как и мне, посчастливилось родиться в хорошей литературной семье: дед — издатель, родители — журналисты, поэтому в доме бывали люди, которых большинство населения страны обычно видело по телевизору. Ему довелось общаться с Чабуа Амирэджиби или Беллой Ахмадулиной не в силу каких-то собственных достижений, а только благодаря тому, что он был сыном и внуком. Чабуа Амирэджиби производил очень сильное впечатление, он был вполне под стать герою своего потрясающего романа «Дата Туташхиа». Ему хотелось задавать самые важные вопросы. Сана и задавал. Кстати, именно Чабуа Амирэджиби познакомил Сану с человеком, который предложил ему заняться укладкой текста для дубляжа. В последний раз мы виделись, когда я, приехав в Тбилиси в ноябре 2011 года, пришел поздравить его с юбилеем — 90 лет, и он был уже не Чабуа, а инок Давид: принял монашество, сказав, что все, что теперь может сделать для Грузии, это молиться за нее. Общение с такими людьми как-то возвышает и облагораживает: сам факт их существования в реальной жизни, а не только на страницах романов, доказывает, что, как сказал Дюма в «Двадцать лет спустя», если не все в этом мире хорошо, то не все в нем и плохо!
— Люди, с которыми вы были дружны в московское время вашей жизни, остались ли вашими друзьями? Ведь многие и после «крымнаша», и даже после полномасштабного нападения России на Украину в 2022 году «сплотились вокруг флага» или провозгласили «невсетакоднозначно». Пришлось ли вам увидеть таких среди своих друзей? Многие ли дружбы сохранились?
— Почти все мои старые дружбы сохранились. Наверное, потому что когда-то в юности мы неслучайно стали друзьями. Беда в этом маленьком «почти». Я только что упоминал «Двадцать лет спустя». Там между друзьями возникает политический раскол: идет гражданская война, Фронда, и д’Артаньян с Портосом оказываются на стороне кардинала, а Атос с Арамисом — в стане фрондеров. Они встречаются для объяснения на Королевской площади в Париже и уже готовы скрестить клинки, но Атос ломает свою шпагу о колено и говорит примерно следующее: «Наши судьбы связаны нерушимо, хотя пути наши разошлись. Да, мы сражаемся за противоположные цели — но останемся друзьями! Министры, принцы и короли, словно поток, пронесутся и исчезнут, но мы? Останемся ли мы теми же?» Для меня эта сцена была и осталась путеводной: человеческое выше политического. Есть два человека, с которыми мы по разные стороны баррикады: это женщины, которых я любил, а я не умею разлюблять. Мы условились не говорить о политике, чтобы не послать друг друга по известному адресу и не расплеваться окончательно, потому что обе они мне дороги. Правильно ли это? Не знаю. Я сделал такой выбор, памятуя о словах Атоса на Королевской площади. Хотя там была совсем другая ситуация… Каким образом человек, способный восхищаться Сталиным, Гитлером или Путиным, который оправдывает ГУЛаг, Освенцим и то, что делают сейчас русские в Украине, или пытается закрывать на это глаза, мог бы стать моим другом? Исключено. А «почти» — это одна очень большая и важная для меня дружба, которая все-таки разбилась, и мне это причиняет боль. Хотя разбилась она даже не из-за политических разногласий, а из-за недостойного, с моей точки зрения, поступка, который совершил мой бывший друг.
— Герой вашего романа совершает немало поступков, о которых его же словами можно сказать, что совершать их «так же нелепо, как дарить преподнесенные мужем-королем подвески возлюбленному из враждебной державы». Но хотя каждый из таких поступков выглядит спонтанным, Сана совершает их все с уверенностью, что этого требует сценарий его жизни. Вывели ли вы для себя пропорцию осознанности и спонтанности в том, как человек принимает важные, судьбоносные решения?
— Признаться, я не думал об этом — о соотношении осознанности и спонтанности в принятии решений. Человек попадает в ситуацию, когда ему надо сделать выбор. И выбор, который мы делаем, едва ли может быть совсем уж спонтанным: он определяется стечением обстоятельств и нашими представлениями о том, что такое хорошо и что такое плохо. Все, наверное, хотят, как лучше, вряд ли кто-нибудь, просыпаясь, напевает песенку из старого мультфильма: «Что бы такого сделать плохого?» А дальше уже как получится. Выстраиваешь какую-то схему: например, как сообщить жене, что решил с ней развестись, чтобы поменьше ее травмировать? В итоге получается все наоборот, но ведь правда хотел как лучше... Ладно, это частный пример — в романе он, кстати, рассматривается. Сценарий не определяет решение: он к нему подводит. А решение уже принимаешь сам и отвечаешь за него. Любопытная штука: когда надо принять важное, поистине судьбоносное решение — скажем, эмигрировать или нет, — взвешиваешь все «за» и «против». Обычно «против» бывает больше. «Мириться лучше со знакомым злом, чем бегством к незнакомому стремиться». Но при этом было ощущение, что лучше все-таки эмигрировать, — и мы решились. Хотя бы для того, чтобы иметь возможность в случае неудачи сказать, как Макмерфи в «Полете над гнездом кукушки»: я хотя бы попытался. Говорят, лучше сделать и жалеть, чем жалеть, что не сделал. Например, я очень жалею, что в юности не решился поухаживать за мамой одной подруги. С подругой мы просто очень дружили, а мама ее мне ужасно нравилась, и, не будь она мамой подруги, я бы наверняка попытался…
— И отсюда, конечно, вытекает вопрос о другом главном герое вашей книги. Точнее, о героине, потому что ту, кто определяет сценарий человеческой жизни вообще и жизни Саны Брацлавского в частности, вы называете Сценаристкой. Это дань современной феминистской оптике? Или любвеобилию Саны, вся жизнь которого держится на постоянно возникающей, сходящей на нет и возникающей снова любви к бесчисленным женщинам?
— Нет, это никак не связано ни с феминистской оптикой, ни с любвеобилием моего персонажа. То, что я знаю о современных феминистках, вызывает у меня скорее антипатию, нежели сочувствие: они какие-то карикатурные. Мне, признаться, вообще не очень понятно, за что они ратуют. Они вроде бы готовы перевернуть небо и землю из-за того, что какой-то…ээ… недоумок ущипнул официантку за ягодицу, но при этом совершенно безмятежно относятся к изнасилованиям, учиненным хамасовцами 7 октября 2023 года в Израиле… Странный какой-то феминизм. Однажды в Америке (звучит-то как: «Однажды в Америке»!) мне чуть не съездила по физиономии женщина, которой я по привычке попытался подать пальто: она произнесла целую речугу о том, что попыткой подать ей пальто я демонстрирую свое мужское превосходство и презрение к ней как к женщине, представительнице a priori так называемого «слабого пола», а между тем она вполне в состоянии надеть пальто без всякой посторонней помощи. Нет, к чертям такой феминизм. Надеюсь, не все они такие. Любвеобилие тоже ни при чем. То есть, ни при чем обилие, а женолюбие — очень даже. Я убежден, что женщина — создание высшего порядка, ей доступно то, на что мужчина не способен просто в силу ограниченности своей природы. И если верить в то, что мир был сотворен и развивается по какому-то плану, то мне трудно поверить, что это сделала некая мужская сила. В том, что это произошло само собой, мне поверить еще труднее. Остается Сценаристка — Верховная Сценаристка, как называет ее Сана, но эту идею он позаимствовал у меня. В романе этому посвящена целая глава, ибо вопрос очень важный. Не зря же даже в Библии Творец сначала создает мужчину, а потом женщину: согласитесь, что сначала создают черновик, а потом уже шедевр.
— Если бы главный герой романа «Первый понедельник апреля» попытался назвать главное, чему научила его разнообразнейшая жизнь, что он сказал бы?
— Он бы сказал, что не верит в случайности и воспринимает их как форму, в которую Верховная Сценаристка облекает свой сценарий. Еще Сана мог бы сказать своей Сценаристке: «Я люблю твой замысел упрямый!» Но, думаю, не решился бы: любить и принимать этот замысел полностью могут те, кому не только посчастливилось самим не оказаться в Освенциме, в Буче, в киббуце Нир-Оз, но и кому безразличны страдания других людей, которым повезло куда меньше и которые вовсе не были в этом виноваты. Остается лишь надеяться, что и во всем этом есть какой-то непостижимый для нас смысл…
Подробнее о романе, его авторе и героях — на aramisana.ru
