Весна освобождения — весна беспредела ЭссеНаступает 65-я годовщина «весны освобождения». В связи с этим я вижу, что мое восприятие истории все более начинает отличаться от того, какое принято в России. Касается это многих вопросов, в частности, и такого энергетического сгустка, каким является отношение к Великой Отечественной войне советского народа с немецко-фашистскими захватчиками. Я уверен, что существовала и иная война, а именно Великая Отечественная война немецкого народа с русско-советскими захватчиками. Я также уверен, что существовал и тот «кусок правды», которой обладали и немцы и без анализа которой нам ни за что не удастся сложить в единое целое общую грандиозную мозаику той войны. Впервые я столкнулся с проблемой немецкого «куска правды» в знаменитой трилогии Ремарка — «На Западном фронте без перемен», «Возвращение», «Три товарища». Я читал эти романы летом на окраине леса недалеко от бывшего финского поселка Келломякки, аннексированного Россией. К тому лету я уже обошел все окрестные леса со стороны глубинной части Карельского перешейка, которая подступала к Келломякки с севера. В этих лесах тогда еще вполне зримы были следы не так уже давнего присутствия финнов. Заброшенные финские яблоневые сады; яблоки еще можно было есть, хотя они уже и были кисловаты. Одинокие могилы на перекрестках дорог; на них финские имена. Горбатые каменные мостики через лесные ручьи с коричневой водой. Остатки хуторов на лесных полянах; каменные подвалы, врытые в склоны оврагов, ступени лестниц, ведущие в небо. И самое страшное, потому что везде в этих лесах бродили духи когда-то живших здесь финнов, — циклопические, с торчащими во все стороны прутьями железной арматуры, мрачные плиты на северном берегу реки Сестры; они вздымались над окружающим лесом, и уже издали можно было видеть эти серые бетонные стены, разметанные страшным взрывом. Руины линии Маннергейма. Когда я впервые увидел их в 1961 году, я уже знал, что это именно линия Маннергейма, и у меня уже тогда не было никаких сомнений в несправедливости советско-финской войны; я всей душой болел за финнов и сопереживал им во всем от начала до конца. Как я уже в ранней юности дошел до такой «измены родине»? По очень простой причине: мой отец в 1939 году добровольцем пошел на финскую войну и прошел ее всю в лыжном студенческом батальоне с ручным пулеметом, получив в конце грамоту за взятие Виипури, подписанную Сталиным. Всем, конечно, известно, что Виипури был древним городом новгородской пятины, которому после советско-финской войны было возвращено исконное славянское название Выборг. Отец мой эту войну ненавидел до своих последних дней, себя считал оккупантом и высказывал вслух чудовищные по своей предательской сущности сомнения в том, имеет ли вообще право наша советская семья владеть шестью сотками садоводческого участка на оттяпанной у финнов территории. Матушка же моя, наоборот, всю жизнь боялась, что финны в один прекрасный день потребуют возвращения отобранной у них землицы, которую им, не дай Боже, вернут, и что же тогда будет с нашей дачей? То есть, оба моих родителя, правда, каждый по-своему, понимали, что Карельский перешеек, южная жемчужина Суоми, русским принадлежит несправедливо, и по нормам международного права, финны, в общем-то, могут, хотя бы теоретически, получить его обратно. Так что вопрос «Зимней войны» мной был понят ясно еще в отроческом возрасте и решался однозначно в пользу финнов. Я даже в глубине души надеялся на то, что финнам возвратят не только Карельский перешеек и нашу дачу, но и нас всех внутри этой самой дачи. Но этим моя ранняя измена родине далеко не заканчивалась. Этим она только начиналась. Уходя с томиком Ремарка под мышкой на излюбленную лесную поляну, куда в те годы не захаживали ни туристы, ни грибники, ни пьяная молодежь, я в полном одиночестве и первозданной тишине впервые в жизни познавал судьбу и внутренний мир немецкого солдата. Немецкого солдата, правда, Первой мировой войны, но это ведь была та самая война, с которой все и пошло. Немецкий солдат Первой мировой открыл для меня два параметра подлинной мужской жизни: чувство мужского товарищества и верности ему в любой ситуации и стойкость в борьбе до конца, даже вопреки кажущейся бессмысленности этой борьбы. Несколько лет я жил Первой мировой войной, изучал ее, знал все операции и места боев на Западном фронте (уже в зрелом возрасте я разобрался, наконец, и с Восточным фронтом), и мои чувства были неизменно на стороне немецкой армии. Я ни минуты не сомневался в том, что такие drei kameraden, какие были описаны Ремарком, могли сражаться только за правое дело. Причем это правое дело было не государственным, не национальным, но сугубо их личным правым делом, делом исключительно чести. Второе событие, изменившие мое мировоззрение в юности, еще больше спаявшее меня с идеализированной немецкой культурой и перенесшее меня на этот раз в повседневность Второй мировой войны, также было связано с книгой. В том же или в следующем году, после чтения Ремарка, мне попался роман немецкого писателя Манфреда Грегора под названием «Мост». Там группа моих тогдашних ровесников, шестнадцатилетних одноклассников, членов Гитлерюгенда, весной 1945 года обороняет некий мост через некую немецкую реку от американских «Шерманов». Погибая постепенно по одному. И тут я парадоксально чувствовал какую-то глубинную правоту героев книги. «Кого? — задавал я сам себе вопрос. — Это гитлерюгендовцев-то?» И ничего не мог с собой поделать. Не удержался, рассказал о своих впечатлениях об этом романе отцу, прошедшему от первого до последнего дня добровольцем и советско-германскую войну. Отец меня свирепо выругал. До сих пор помню, что он мне сказал: «Это мои смертельные враги, а ты смеешь ими восхищаться!» Конечно, мои чувства не имели тогда и не имеют сейчас ничего общего с симпатией к нацизму, фашизму, Гитлеру или Муссолини. Все это — нацизм, фашизм, гитлеры, муссолини — все это страшная бездуховная пошлятина. Речь идет совсем о другом. Речь идет о той Цивилизации Центральной Европы, которая всегда была воплощена в немецкой культуре и в немецких политических образованиях типа Священной Римской империи германской нации и Австрийской империи. Эта Цивилизация, во многом несостоявшаяся, но хотя бы пунктирно намеченная, всегда сдерживала волны варварского хаоса, являясь своего рода крепостью на краю «Пустыни Тартари». «Пустыня Тартари» — это, как многие, конечно, помнят, фильм Валерио Дзурлини по роману итальянского писателя Дино Буццати. Речь там идет о многонациональном гарнизоне заброшенной крепости на краю пустыни, из которой (пустыни) вот-вот должны появиться кочевники. Гарнизон ждет этих кочевников десятилетиями. Офицеры этого гарнизона, по сути, бессмертны. Цель их жизни одна — дождаться кочевников. Кажется, что эти кочевники — это только миф, что они кем-то придуманы (пропагандой?), что их вообще нет в природе. Но крепость ждет. И они появляются. Одним на редкость ясным утром весь горизонт ощетинивается их копьями. В последнем кадре фильма. Что дальше — решать зрителю. Фильм этот дополнил мозаику моих мыслей, наряду с книгами Ремарка и Грегора. Эта безымянная крепость на краю Пустыни Тартари (хотя у Буццати имелся, очевидно, в виду совершенно конкретный галицийский Перемышль эпохи Великой войны, защищаемый австро-венграми от русских), эта крепость постепенно и стала для меня прообразом немецких народов Центральной Европы, защищающих самих себя и англо-французский Запад от варваров-славян. А иногда себя и славян и от англо-французского Запада. Я родился среди славян, жил среди славян и продолжаю среди них жить. Только теперь среди самых германизированных из них, что лишь еще резче подчеркивает их «славянство», — то есть сугубую вторичность во всем, что касается культуры, гибкую подражательность, гениальное имитаторство всего немецкого (а теперь и американского), вплоть до мелочей и деталей жизни. Один советский эмигрант второй волны, бежавший из Советского Союза в конце советско-германской войны, попал, в конечном счете, в Америку, овладел английским как родным и написал толстую книгу. Называется она The Unmaking of Russian. Ее автор поставил себе цель — осуществить в себе развоплощение русского. Об этом он написал книгу; если Чехов в письме Суворину сказал, что надо из себя по капле выдавливать раба, то автор The Unmaking of Russian решил выдавливать из себя по капле русского. Я думаю, что всем нам надо заниматься чем-то метафизически подобным — выдавливать из себя по капле «славянина». Что я имею в виду? Я имею в виду борьбу в самом себе с человеком эпохи неолита, с первобытным человеком, с человеком орды, с почитателем и поклонником племенного тотема, с человеком, не затронутым воздействием иудейского Декалога, римского права и вселенской религии. С варваром, с все тем же жителем Барбарикуса, который постоянно переходит дунайский лимес, чтобы разрушить Вечный Город. Славяне — молодой языковой комплекс народов, лишь слегка, лишь «около», лишь по краешку задетых старой Цивилизацией (которая только одна — романо-германская) и до сих пор несущих в себе массу архаических поверий и ксенофобных предрассудков. Это относится ко всем славяноязычным народам, от русских до чехов и от поляков до македонцев. Ведь археологический хиатус (разрыв) между рождением предков германцев из очага ясторфской культуры (около 600 года до н. э.) и рождением предков славян из общего балтославянского массива в дебрях припятских болот (около 400 года н. э.) составляет не менее тысячелетия. На это, конечно, можно (и нужно) возразить, что варварами в первой половине ХХ века оказались как раз немцы, что это они изобрели газовые камеры, регламентированное педантичное бюрократическое уничтожение миллионов людей, что это они выдвинули из своей «цивилизованной» среды, скажем, такого монстра как Менгеле, ставившего медицинские эксперименты на живых человеческих существах, выдвинули и самого господина Г., главное преступление которого видится мне, впрочем, вовсе не в том, что он начал мировую войну, это еще очень спорный вопрос — кто ее начал, главное его преступление, которому нет никакого прощения, хотя и есть объяснение, это, безусловно, Холокост — принятие и осуществление решения об убийстве еврейского этноса. Тем не менее, все вышеперечисленное, с моей точки зрения, было лишь страшным трагическим эксцессом в истории немецких народов Австрии и Германии; но то, что у немцев явилось как патологический эксцесс, давно прошедший, болезненно пережитый и переживаемый до сих пор, то, скажем, в русской истории — норма здоровья, причем норма, до сего дня неосознанная, неотрефлексированная, непроанализированная, нераскаянная. Именно в силу отсутствия научного анализа этой русской нормы, которая в разговорном языке давно получила название «беспредел», до сих пор в России (да и за ее рубежами) подвергается сомнению брутальное поведение советских солдат-освободителей на захваченной ими в 1945 году территории Центральной Европы. Речь здесь не идет о возможных тайных указаниях Сталина обеспечить на восточных землях Германии режим этнических чисток, так удачно оказавшихся согласованными с декретами президента Бенеша об изгнании из Чехии немецкого и венгерского населения. Думаю, что дело обстояло (и обстоит) гораздо трагичнее и, главное, страшнее. Все дело в том, что это Россия, а не Германия, всегда стремилась к мировому господству. Разве не об этом говорят ее нынешние размеры одной шестой части суши? Разве не русская императрица Екатерина II говорила о том, что оборона русских границ означает их бесконечное расширение? И разве не та же самая доктрина под вуалью теории мировой революции была принята ленинско-брежневским СССР? Как сказал Волошин, менялись лишь «лозунги и воззванья», суть всегда оставалась той же. Она, эта суть, была привнесена в русский этнос менталитетом азиатских кочевников, всегда ставивших перед собой целью покорение всей Поднебесной. Русская правящая элита до большевицкого переворота обладала вполне кочевническим менталитетом — при абсолютном неолитическом менталитете рабского народа. Сталинская революция перевернула социальные слои: произошло, как говорил Вальтер Ратенау, «великое переселение народов снизу вверх» по социальной лестнице. К власти в России (СССР) пришел неолит низов. Подкрашенный традиционной кочевнической ментальностью верхов. Гибрид получился вполне сокрушительный. Вот этот-то неолитическо-кочевнический гибрид на суперсовременных танках Т-34 и ворвался в начале 1945 года от Рождества Христова на издавна колонизованные и окультуренные немцами территории Восточной Пруссии, Померании и Силезии. Конечно, можно и иначе посмотреть на историю этих земель. Можно, конечно, сказать, как нам и говорили в школе и показывали в кино, что вот, мол, немецкие псы-рыцари уничтожили несчастных пруссов из летто-литовской языковой семьи, оттеснили и поработили поляков, угнетали их столько столетий, но Красная армия их, наконец, освободила и вернула им их клайпеды и вроцлавы. Ну да, ну да, но если бы эти литовские пруссы остались в виде независимого этноса, а поляки так бы и сидели в Гданьске, то все равно всю свою культуру они заимствовали бы, в конечном счете, у тех же немцев (ну, может быть, пруссы у немцев через поляков, как это и случилось с современными литовцами, в отличие от латышей и эстонцев, которые эту немецкую культуру впитали непосредственно от немецких «псов-рыцарей» и прочих шведско-датских угнетателей). И если меня спросят: «А не жалко тебе несчастных ливских крестьян, давших стране название Ливония и почти бесследно исчезнувших в пропасти истории, будучи ассимилированными латышами и немцами?», — я отвечу: «Не жалко, потому что они получили исторический шанс приобщиться к культуртрегерскому этносу и, приобщившись к нему, они стали немцами и стали строить нам Цивилизацию». Так что это хорошо, что пруссы стали в конечном смешении пруссаками, а померанские и силезские немцы занесли цивилизацию аж в глубины Великой Сарматии, как издавна называли в Европе Польшу, это хорошо, что Кёнигсберг, Данциг и Бреслау были немецкими. Жаль только, что стало как хуже и они перестали ими быть, и мы снова имеем на этих землях сплошную калининградскую область. Иммануил Кант бы в гробу перевернулся. Итак, крепость на краю Пустыни Тартари и защита Цивилизации Центральной Европы — не конкретно от большевиков, но как от славянского Востока вообще (большевики — это лишь очередная ипостась, очередная вывеска этого Востока), так и от расистски высокомерного и до цинизма прагматического Запада, — вот тот немецкий «кусок правды», о котором я говорил в начале этого текста. И вот славянский Восток пришел и взял эту крепость, взял ее в буквальном смысле слова, и никакое боевое искусство уже не смогло ее спасти. Что же мы видим в 1945 году в Центральной Европе? Мы видим закономерный локальный геноцид. Бессмысленный и беспощадный. Я не напрасно употребил здесь пушкинское определение русского бунта. Потому что мы имеем здесь дело с типичным стихийным русским бунтом (на этот раз — против нежданно повстречавшейся русским «неолитчикам» европейской Цивилизации, а вовсе не против «фашизма»), плавно переходящим в тотальный погром. По всем правилам и образцам еврейского погрома — с изнасилованиями, прибиванием гвоздями к воротам, грабежами и зверскими убийствами . Первый показатель первобытного, а значит геноцидального сознания, — это его нерассуждающая брутальность, проявляющаяся не только в конкретном ужасном, как бы нечеловеческом, действии, но и в особого рода любующемся отношении к этому действию, в котором (отношении) нет ничего о самом убиваемом или пытаемом человеке. Занимаясь историей России, я вплотную столкнулся со всеми ужасами гражданской войны. К бессмысленности и беспощадности русского бунта мне в ту пору было уже не привыкать, но та степень брутальной геноцидальности, которую я увидел во время гражданской войны в Сибири, ужаснула даже меня. Ну, естественно, что сибирские партизаны, рекрутировавшиеся из крестьян, убивали с особой жестокостью попадавшихся им «интервентов». Таких убийств несчастные европейцы никогда в своей жизни не видели, с подобным они никогда в своей жизни не сталкивались. Своих пропавших товарищей они находили в самом страшном виде: с отрезанным половым членом, аккуратно вставленным в рот обезображенному покойнику. Заняв одну из сибирских деревень, «интервенты» на ее окраине увидели торчащий из земли длинный ряд человеческих ног, одни из которых еще дергались, а другие уже бессильно обвисли, сломавшись в коленях. Рядом стояли потешавшиеся местные мужики, довольно добродушно по отношению к пришедшим европейцам настроенные. «Это что?» — спросили «интервенты». «Да, охфицерье пымали», — весело ответили мужички. Так европейцы ХХ века (и я тоже) столкнулись с совершенно невиданным способом казни, при которой человека зарывали в землю головой вниз, чтобы наверху остались только его торчащие к небу ноги, и потом наблюдали, как эти ноги дергаются и постепенно увядают. Как опадут, так, значится, и золотопогоннику конец. Делали все это русские крестьяне по собственной инициативе, без всяких большевиков и приказов из Кремля. Это у них было такое развлечение. Забава. Кто и когда придумал такой вид казни? В какие первобытные времена? Осталось только вот это свидетельство потрясенных «интервентов». К чему я рассказываю все эти ужасы? Ну, во-первых, это история страны, в которой я родился и долго-долго жил. А во-вторых, чтобы показать, что русский человек склонен к самому брутальному геноциду без всяких приказов Ленина и Сталина. Просто ему так хочется. Особенно, когда вся волюшка — евонная. Беспредел, одним словом. Вот русские люди, очутившись в Восточной Пруссии, впервые с 1917 года оказались в блаженном состоянии вольной воли, с полным моральным правом на беспредел, и как только это выяснилось, начали этот беспредел привычно осуществлять. Один участник Словацкого национального восстания 1944 года рассказывал мне вот что. Немцы, говорил, были невероятно дисциплинированными и чистехонькими, никого из местных пальцем не трогали (ну, все-таки Словакия была каким-никаким, а союзником), а когда отступали под давлением русских, уходили из центральнословацкого города Банска-Быстрица, соблюдая полный порядок, достоинство и даже не особенно торопясь. На следующий день в город ворвалась дикая орда. Расхристанные, грязные, матерящиеся, полупьяные советские освободители в тот же день успели изнасиловать 24 словацкие женщины. Словацкие партизаны и солдаты регулярной словацкой армии, принимавшие участие в восстании и спустившиеся с гор в Банска-Быстрицу, изумились и, благо все были вооружены, выставили по всему городу свои патрули. Изнасилования и мародерство прекратились, но восстановить свою репутацию освободители были уже не в состоянии. Память об этом «освобождении» осталась у жителей Банска-Быстрицы до сего дня. Понятно, что очищать эту территорию от словаков Сталин не стремился. Просто — все тот же беспредел. Воля. Вот поэтому я и считаю, что как только русские пересекли границу Германии, какой бы при этом в этой Германии ни был политический режим, началась Великая Отечественная война немецкого народа против русско-советских захватчиков. И в этой войне я снова полностью на стороне немцев. Мне, конечно, опять же могут резко возразить, что фашистского зверя надо было обязательно добить в его логове, а заодно освободить Освенцим и еще остававшихся в нем живых евреев, на что я отвечу, что если бы англо-американцы не предали в Ялте народы Центральной Европы, отдав их в руки азиатского тирана, а жестко сказали бы Сталину: «Вы освобождаете свой Советский Союз до границы 1939 года, а мы — всю остальную Европу, в том числе и Освенцим с его евреями», — то не было бы еще миллионных жертв советского и немецкого народов, а был бы в итоге сплошной план Маршалла от Буга до Рейна и от Балтики до Адриатики со всеми его цивилизационными последствиями. То, что англо-американцы справились бы с Гитлером сами, без помощи СССР, не вызывает у меня никакого сомнения. Великобритания и Франция такого натерпелись от нацистской Германии, что не успокоились бы до тех пор, пока не провели бы последовательную денацификацию и не отправили бы фюрера на какой-нибудь остров Святой Елены. Зато Центральная Европа избежала бы всех ужасов сорокалетнего периода русско-советского владычества. Но Рузвельт и Черчилль в Ялте рассудили иначе. Чехи даже употребляют по отношению к себе термин «жертвы Ялты». …Ну да, сначала «жертвы Мюнхена», потом «жертвы Ялты», но это уже другая история. Чисто славянская. Война между двумя тоталитаризмами, между двумя зверьми, убив ряд талантливых русских и немецких поэтов, что и является самым страшным ее преступлением наряду с Холокостом, оставила после себя молодую русскую поэзию, которая важнее всех войн... Поэтому подвести итог этой войне я бы хотел замечательным стихотворением Николая Глазкова (1919—1979), в котором говорится как о трагедии Германии, так и о трагедии России: Рур ликовал, Наступал на Урал, Грыз наш металл, Как бур. Прошла та пора, Грохочет «ура», Урал поломал Рур! (1945)
С. Надеждин
Редакция
|